April 4th, 2019

Людмила Артамошкина. "Аристократизм духа" в исторической памяти поколений" (начало)

Статья опубликована в журнале Вопросы философии, №8, 2017. Электронная версия - на сайте Центр биографических исследований ΑΙΤІΑ.

___________


“Аристократизм духа” в исторической памяти поколений

В статье исследуются биографические тексты культуры ХХ в., что позволяет автору описать типологические черты “аристократизма духа” в обращении к особенностям формирования поколения как единства, обуславливающего сохранение и трансляцию смыслов культуры. Определение, предлагаемое автором, — “аристократизм духа” — выражает возможности влияния отдельной личности, ее жизнеповедения на формирование образа поколения в памяти культуры. Каковы принципы формирования поколения? Каковы условия и принципы трансляции/сохранения образа поколения в памяти культуры? Подобные вопросы обращают к конкретным биографиям и определяют поиск методологических оснований исследования проблемы поколения, заданный работами Г.Г. Шпета, В. Пиндера, К. Мангейма. Для исследования проблемы поколения в культуре существенный методологический и эвристический потенциал имеет также понятие “архив эпохи”, введенное Т.Г. Щедриной. Оно акцентирует внимание на соприсутствии в биографическом тексте культуры свидетельств, документов, воссоздающих общение современников. Анализ “Берлинского дневника 1940—1945 гг.” кн. М.И. Васильчиковой и биографической прозы В.Т. Шаламова позволяет автору выявить особенности включения биографии в память культуры и влияния личности на обретение поколением определенного образа в культуре.

Памяти Юрия Никифоровича Солонина

В понятии “аристократия” выражается идея о том, что могущество должно принадлежать наилучшим, отличным, храбрейшим. Именно по их делам и поступкам потомки судят об исторически конкретных поколениях, государствах и обществах. При этом для нас важно, что в государственном и политическом отношении содержание избранности, отличности меняется исторически (таковым в разные эпохи выступали знатность, богатство, воинская доблесть). Однако в культурном смысле каждая эпоха выводит на первый план людей, для которых определяющим является “аристократизм духа”. Они могли быть родовитыми и богатыми, но могли и не иметь ни богатства, ни титула. Избранность таких “творцов культурных благ” (термин Г.Г. Шпета) или “литературной аристократии” (термин А.С. Пушкина) определяется талантом и наличием чувства собственного достоинства, что выражается в их “самостоянье” (“самостоянье человека — залог величия его”, А.С. Пушкин), с одной стороны, и умении выразить в словесной форме свое историческое и культурное время, насыщенное событиями, с другой. “Всякий народ — писал Г. Шпет — определяется его аристократией, т.е. умом, культурою, воспитанностью...” [Щедрина (ред.) 2005, 359].

Collapse )

Людмила Артамошкина. "Аристократизм духа" в исторической памяти поколений" (окончание)

(начало здесь)

К опыту боли обращаются свидетели, прошедшие войну, блокаду, концентрационный лагерь. Из него складывается новый опыт темпоральности, определенный возможностью быть свидетелем, хотя вопросом — “Как возможен язык после Освенцима?” — позиция свидетельствования ставится под сомнение. Вопрос этот можно задать иначе: “Как возможен язык после Освенцима и Колымы?” Такая формулировка полнее выражает ситуацию свидетельствования, обращает к сопряжению опыта боли и опыта письма. В этом сопряжении Текст обретает статус события. Событие как испытание собственной историчности и выражается в способности суждения (см.: [Арендт 2013]).
В «Манифесте о “новой прозе”» В.Т. Шаламов объясняет новый способ связи текста и биографии, определяемый этим статусом: “Текст — само событие, бой, а не способ его описания. Искусство — способ жить, а не способ познания жизни” [Шаламов 1989, 241]. Вера в мифическую, жизнесохраняющую силу слова обретала у Шаламова силу религиозной веры. О естественности и неискоренимости этой веры говорит он в письме О. Ивинской, говорит, зная, что ее собственный опыт подтверждение тому: “Я помню стены камеры ледяных лагерных карцеров. Где раздетые до белья люди согревались в объятиях друг друга, сплетались почище лианы в грязный клубок около остывшей железной печки. Трогая острые ребра, уже утратившие тепло, и читали “Лейтенанта Шмидта”. Я помню, когда начинает теряться понемногу мир, — исчезает правильное, исчезает, стирается в памяти понятие, суживается словарь, прошлая жизнь кажется небывшей — при голоде, при трудности быть сообща, и это процесс медленный и, если человек не умер, он тоже медленно возвращает себе кое-что (не все, конечно) из потерянного (в выздоровлении, когда крепость физических сил опережает в возвращении крепость сил духовных, — то в потребность приходит поэзия и, бывало, как бы завершает что ли этим выздоровление). Так вот в этом процессе потери стихи держат дольше, чем проза — я это проверял многократно на разных людях и на самом себе. Объясняю я эту мою всегдашнюю уверенность в стремлении человека к высокому тем, что правда поэзии выше правды художественной прозы и “специфику” стихосложения — его мнемоническим качеством, укрепленным звучанием” [Шаламов 2009, 583]. Страстность тона Шаламова понятна, несмотря на его “правило”, вынесенное из лагеря, — “не учи”, — это страстность веры, веры в слово. Текст становится в буквальном смысле топосом, вбирающим “предельный опыт”.
Collapse )