laku_lok (laku_lok) wrote in ru_prichal_ada,
laku_lok
laku_lok
ru_prichal_ada

Categories:

Людмила Артамошкина. «URSPRUNG»: новый опыт темпоральности (П. Леви, В. Шаламов)

Статья опубликована в сборнике "Творчество и субъективность : Труды научно-образовательного центра «Философия современности и стратегии гуманитарной экспертизы». Сер. ἀγορά". Вып. 1 — СПб.: Фонд развития конфликтологии, 2016. Электронная версия - на сайте Academia.edu.


Из рецензии Т.А. Акиндиновой и Е.Н. Устюговой в журнале "Вопросы философии" № 6, 2017:
"Л.Е. Артамошкина в статье «“Ursprung”: новый опыт темпоральности (П. Леви, В. Шаламов)» размышляет о субъективности, творящейся через событие жизни, которое становится текстом. Автор ставит вопрос о вариантах сопряжения опыта страдания и текста в событии переживания границы жизни и смерти. Если позиция свидетеля (П. Леви) представляет опыт боли через авторское самовыражение, то в позиции летописца (В. Шаламов) сам текст оказывается непосредственным памятником предельного опыта бытия. Возникает особая онтология человека через искусство, слово обретает плоть и наделяет человека возможностью быть. Таким образом, текст становится топосом самой жизни, экзистенции человека".

__________


«URSPRUNG»: новый опыт темпоральности (П. Леви, В. Шаламов)

Автор статьи рассматривает новый опыт темпоральности в связи с ситуацией «другого модерна». «Исток» («Ursprung») обнаруживает разрыв каузальности, а в месте самого разрыва — иное сопряжение времени, места и личной биографии. В статье сравниваются две стратегии письма, которые воплощают новый опыт темпоральности — опыт XX века (П. Леви, В. Шаламов). Автор вводит определенное уточнение/дополнение концепции Дж. Агамбена, предлагает соотнести позиции «свидетеля» и «летописца» в ситуации «после Освенцима и Колымы».

Понятие «исток» вводит сюжет, связанный с тем опытом, который обращен к истории именно XX века. М. Фуко предложил новый тип работы с историей, вводя понятия биовласти / биополитики, к ним обращается затем Дж. Агамбен («Homo Sacer. Суверенная власть и голая жизнь»), останавливаясь на моменте разрыва истории, ранее представлявшейся единой в своем телеологическом развертывании. Теперь внимание обращается на сингулярный феномен, фокусирующий в себе событие, собственно им и являясь. В нем обнаруживается «исток», проявляется новый характер темпоральности. В таком подходе мне видится возможность ответа на ситуацию «другого модерна», связанную, по мысли Ульриха Бека1, с формированием безрадостного «общества риска», когда происходит стандартизация жизненных обстоятельств и образцов биографий. «Исток» обнаруживает разрыв каузальности, а в месте самого разрыва — иное сопряжение времени, места и личной биографии. И в месте этого разрыва невозможно действие политики биовласти, сущность которой была выражена формулами — «заставить умереть или позволить жить», «заставить жить или позволить умереть». Что обращает к истоку? Каким новым опытом времени эта обращенность наполняет? Хайдеггер связывает этот опыт с моментом принятия решения, — моментом, который вбирает в себя «все» время. Dasein испытывает собственную конечность. «Испытывает» — означает не порядок passiv, а прядок active (залог). Хайдеггер в «Бытии и времени»: «...лишь собственная временность, которая вместе с тем конечна, делает возможным нечто подобное судьбе, т. е. собственную историчность»2.
Не случайно новый характер темпоральности Агамбен связывает с Примо Леви, его биографией, его свидетельстованием. Само письмо Леви дает как свидетельство. Единственно в этом он видел оправдание и смысл письма, возможность исторжения в письме своего опыта, опыта боли. И вины того, кто остался свидетелем. Его добровольный уход после окончания свидетельствования — последний выбор, абсолютное свидетельство единства ответственности и суждения.
К опыту боли обращается другой свидетель, тоже прошедший войну и концентрационный лагерь. Эмануэль Левинас. Он обращается именно к опыту телесной боли. Такая боль захватывает всего человека, она не оставляет возможности познания, и все-таки она есть нечто. Этим она и отличается от «ничто» смерти: «Особо нас будет интересовать та мука, которую необдуманно назвали физической; в ее случае происходит полное вовлечение в существование. Если нравственные муки можно претерпевать с достоинством и в сердечном сокрушении, а стало быть, уже освободиться, то физическое страдание, каковым бы оно ни было, есть невозможность отделиться от данного мига существования. Оно — сама неумолимость бытия... Есть в физическом страдании отсутствие всякого прибежища, прямая подверженность бытию. Оно — в невозможности отступления. Это загнанность в жизнь, в бытие. Страдание в этом смысле есть невозможность уйти в ничто»3.
Агамбен этот опыт темпоральности, связанный с болью, разворачивает к проблеме свидетельствования, самой возможности быть свидетелем: абсолютными свидетелями могут быть только те, кто уже не может говорить, умершие, ушедшие. Говорящий теряет эту возможность абсолютного свидетельства. Под вопросом сама правомерность свидетельства. «Как возможен язык после Освенцима?» — вопрос, задаваемый Агамбеном, обнаруживает ситуацию предела, конца истории в ее прежнем телеологическом развертывании.
Но Агамбен задает вопрос не полностью.
Вопрос должен быть таким — «как возможен язык после Освенцима и Колымы? Этот вопрос ситуацию свидетельствования обращает к сопряжению опыта истока, боли и текста в понятии события. Примо Леви и Варлаам Шаламов, свидетельствуя, обнаруживают разный характер такого сопряжения.
Единство биографии и текста может быть выражено понятием «событие». Способность суждения (X. Арендт) — испытание «собственной историчности». В «Манифесте о "новой прозе"» Шаламов объясняет этот новый способ связи текста и биографии: «Текст — само событие, бой, а не способ его описания... Искусство — способ жить, а не способ познания жизни»4.
Вера в мифическую, жизнесохраняющую силу слова обретала у Шаламова силу религиозной веры. О естественности и неискоренимости этой веры говорит он в письме О. Ивинской, говорит, зная, что ее собственный опыт подтверждение тому: «Я помню стены камеры ледяных лагерных карцеров. Где раздетые до белья люди согревались в объятиях друг друга, сплетались почище лианы в грязный клубок около остывшей железной печки. Трогая острые ребра, уже утратившие тепло, и читали "Лейтенанта Шмидта"... Я помню, когда начинает теряться понемногу мир, — исчезает правильное, исчезает, стирается в памяти понятие, суживается словарь, прошлая жизнь кажется небывшей — при голоде, при трудности быть сообща, и это процесс медленный и, если человек не умер, он тоже медленно возвращает себе кое-что (не все, конечно) из потерянного (в выздоровлении, когда крепость физических сил опережает в возвращении крепость сил духовных, — то в потребность приходит поэзия и, бывало, как бы завершает что ли этим выздоровление). Так вот в этом процессе потери стихи держат дольше, чем проза — я это проверял многократно на разных людях и на самом себе... Объясняю я эту мою всегдашнюю уверенность в стремлении человека к высокому тем, что правда поэзии выше правды художественной прозы и "специфику" стихосложения — его мнемоническим качеством, укрепленным звучанием»5. Страстность тона Шаламова понятна, не смотря на его «правило», вынесенное из лагеря, — «не учи», это страстность веры, веры в слово.
Текст становится в буквальном смысле топосом, местом, где ре-шаются последние вопросы.
Ситуация предельного опыта, в европейской традиции обнаруживаемая экзистенциализмом, «криком» Арто, «внутренним опытом» Батая, «пением Сирен» Бланшо, определяет тот путь, который приведет к «последнему вопросу»: как возможна культура после Освенцима и Колымы.
Понятие предельного /внутреннего опыта также применимо к текстам Шаламова. Отличие — в расположении (взаимном) мира и человека, в «условиях» вопрошания. Шаламов показывает радикально иную ситуацию: не человек испытует себя, когда он сам радикально ставит все под вопрос (по Батаю / Бланшо, это и есть условие (расположение) ответа как предельного опыта). У Шаламова же исключена исследовательски-самостоятельная позиция вопрошания. То, что вне человека (мир, государство) ставит под вопрос человеческое существование, возможность даже физически быть, как ставит под вопрос и самое себя: в ситуации предельного опыта оказывается и человек, и мир вне его. Здесь усилено безличностное начало, нет европейского «волящего» вопрошания. Общее: предельный опыт возможен перед «лицом смерти», на границе жизни / смерти.
Герой Шаламова переходит эту границу. Но возвращается «оттуда». Ситуация, показанная Шаламовым, обнаруживает для нас «топологию» этого перехода/пути. Приковывает в ней удержание/фиксация единственного (в смысле значимости) момента: мгновение, от которого начнется «возвращение», обратный переход при абсолютном удержании границы. Все это дано-показано-явлено (дано в яви, в очевидности), например, в рассказе «Сентенция». Герой достигает того состояния полного равнодушия, безмолвия бессловесности, за которым возможен только провал в небытие. На этой кромке удерживаясь, он вслед за равнодушием испытывает боль мышечную, затем страх и зависть к мертвым. Но путь «наверх» вместе с обретением «телесности» (в буквальном смысле — на костях появляется мясо, останавливается процесс гниения и разложения телесного) в своей необратимости фиксируется в мгновении-вспышке: как последний толчок вверх, к жизни, оказывается слово, нелепое слово «сентенция». Произнесенное, оно «выталкивает» сознание в ясность, очевидность мира. «Предельный опыт» обнаруживает новый опыт — опыт «истока»: время останавливается, прекращается, «стоит»; любой конец теперь может восприниматься как начало. Вот почему Шаламов дает в «Колымских рассказах» единственно возможную для понимания анти-мира, мира лагеря, аналогию из человеческой культуры — библейскую: «операция по насыщению пятью хлебами пяти тысяч человек была... проще, чем арестанту разделить на тридцать порций свой десятидневный паек»6. Но опыт лагеря ничему не может «научить». Он бесполезен для жизни, для человеческой повседневности. Об этом Шаламов будет говорить постоянно в письмах, записных книжках, статьях. Поэтому и библейские аналогии не могут быть способом проникновения в текст, его «понимания», по-новому необходимо ставить вопрос «о понимании» подобных текстов, механизм аналогии на самом деле здесь не работает. Но Шаламов не дает новой поэтики, он традиционен в своем письме. Новое решение за границами письма, в самом характере сопряжения текста и биографии.
Разрыв каузальности — в повседневности лагерного опыта.
В анти-мире категории-понятия, привычные в их взаимной привязке и противопоставлении (человек — природа, тело — дух, чувство — разум), не годятся. Одной фразой автор снимает любую возможность таких категорий, оппозиций, понятий, критериев: «Он не винил людей за равнодушие. Он понял давно, откуда эта душевная тупость, душевный холод. Мороз, тот самый, который обращал в лед слюну на лету, добрался и до человеческой души. Если могли промерзнуть кости, мог промерзнуть и отупеть мозг, могла промерзнуть и душа»7. Не является ли это лучшим примером того «мышления телом» (Д. Кампер), к рефлексии о котором приходит философская мысль?
Шаламов — автор прямых значений, эпитеты и прочие средства художественной выразительности не используются в тексте. Он говорит о деревьях и о людях, но в этом нет приема «параллелизма», жизнь и тех и других есть просто жизнь или смерть. «Деревья на Севере умирают лежа, как люди... Сильная буря валила слабые на ногах деревья. Лиственницы падали навзничь, головами в одну сторону, и умирали, лежа на мягком толстом слое мха — ярко-зеленом и ярко-розовом»8.
Его текст — опровержение практики письма постструктуралистского. Он не работает с графической поверхностью текста (всё, что так любят постмодернисты, особенно «заболевшее» постмодернизмом отечественное письмо: курсивы, разрывы тире, обнажение структуры слова, — всё, превращающее текст в игровое пространство). Прямые значения слов — поэтика, выразившая прямоту самой жизни автора. Давно отмечено и другое качество прозы Шаламова — эпичность. Биографическая достоверность каждого факта «Колымских рассказов» парадоксально устраняет фигуру автора. Нет автора, есть летописец. А это уже иная позиция, нежели позиция свидетеля. Шаламов превращает текст в памятник «неизвестному солдату» истории, о котором пишет Мандельштам так провидчески в «Стихах о неизвестном солдате», зная всем видением «наперед», данным поэту, о «миллионах убитых задешево», уже сам готовый «протоптать тропу в пустоте».
Определяя ситуацию культуры и истории человечества как ситуацию «после колымских лагерей и Освенцима», Шаламов также радикально пересматривает и место искусства /литературы / текста / слова в этом мире «после» или мире «пост». В «Манифесте о "новой" прозе» Шаламов определяет принципы этой прозы, связывая их с положением и функциями искусства в целом. Онтология разворачивается в мире искусства. Слово обретает плоть и, воплощаясь, плоть же (человеческую) наделяет возможностью «быть».

1 См.: Бек У. Общество риска: на пути к другому модерну / пер. с нем. В. Седельника, Н. Фёдоровой. М., 2000.
2 Хайдеггер М. Бытие и время / пер. с нем. В. В. Бибихина. СПб., 2006. С. 385.
3 Левинас Э. Время и другой. Гуманизм другого человека / пер. с фр. А. В. Парибка; вступ. ст., коммент. Г. И. Беневича. СПб., 1998. С. 67.
4 Шаламов В. Т. Манифест о «новой прозе» // Вопросы литературы. 1989. № 5. С. 241.
5 Шаламов В. Т. Несколько моих жизней. М., 2009. С. 583.
6 Шаламов В. Т. Воскрешение лиственницы. Рассказы. М., 1989. С. 38.
7 Там же. С. 15.
8 Там же. С. 39.

ЛИТЕРАТУРА

1. Бек У. Общество риска: на пути к другому модерну / пер. с нем. В. Седельника, Н. Федоровой. М., 2000.
2. Левинас Э. Время и другой. Гуманизм другого человека / пер. с фр. А. В. Парибка; вступ. ст., коммент. Г. И. Беневича. СПб., 1998.
3. Хайдеггер М. Бытие и время / пер. с нем. В. В. Бибихина. СПб., 2006.

Артамошкина Людмила Егоровна, доктор философских наук, доцент кафедры культурологии, философии культуры и эстетики Института философии СПбГУ. Специалист в области философии и культуры модерна, методологии генеративных исследований и феномена биографии в культуре, руководитель исследовательского коллектива по теме «Память поколения в ситуации кризиса исторического сознания», автор монографий «Философия и искусство Серебряного века в судьбе России» (СПб., 2012), «Биография поколения: олицетворение истории» (СПб., 2012), эксперт в области исследования феномена генеративных оснований культурной памяти.

Tags: "Колымские рассказы", Варлам Шаламов, Людмила Артамошкина, Примо Леви, концентрационные лагеря, нацизм, свидетельство, сталинизм, философия
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Comments allowed for members only

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments