laku_lok (laku_lok) wrote in ru_prichal_ada,
laku_lok
laku_lok
ru_prichal_ada

Владимир Порус. Два сошествия в ад: Андрей Платонов и Варлам Шаламов (начало)

Глава из большой работы доктора философских наук Владимира Поруса под названием "Два сошествия в ад: Андрей Платонов и Варлам Шаламов", опубликованной в сборнике Неретина С.С., Никольский С.А., Порус В.Н. "Философская антропология Андрея Платонова". – М.: ИФРАН, 2019. Содержание статьи выглядит так:

Два сошествия в ад: Андрей Платонов и Варлам Шаламов
Земной ад как пограничная ситуация
Первое схождение в ад: Андрей Платонов
Второе схождение в ад: Варлам Шаламов
Философская антропология и опыт ада


Желающие прочесть статью целиком найдут ее в pdf-версии сборника на сайте Института Философии РАН.

Мысли по поводу. Мне кажется, вошедшее в последние годы в интеллектуальную моду сопоставление Платонова и Шаламова проистекает из недоразумения, вернее, непонимания природы изящной словесности. "Колымские рассказы" - при том, что это в значительной мере продукт художественного воображения ("колымские рассказы" за вычетом художественного воображения - это многочисленные мемуары в духе автобиографической прозы Бориса Лесняка, которые можно найти на сайте Сахаровского центра), - еще и претендующее на "документ" повествование о подлинной Колыме с ее обстоятельствами и событиями, испытанными автором на собственной шкуре. Проза Платонова, напротив - чистая выдумка, фэнтези, в котором участвуют Господь Бог в двух его ипостасях, ангелы, демоны, Дон-Кихот, библейский Моисей, языческие божества, разумные животные и прочие персонажи волшебных сказок, священных текстов, житий святых, бестиариев и различных утопий и дистопий, то есть страна чудес, на которых и держится зазеркалье "Чевенгура" и "Котлована". Между миром "Колымских рассказов" и миром Платонова нет ничего общего, кроме роскоши языка и эпического характера повествования, сообщающих этим мирам то обманчивое правдоподобие, какое наивный читатель наделяет достоинствами знакомой ему предметности, хотя все достоинства предметности исчерпываются их бесчеловечной обязательностью, отвергаемой и религией, и искусством. "История души", выражаясь словами Шаламова, имеет целью ее спасение, и только в перспективе этого спасения миры Платонова и Шаламова могут рассматриваться как части одной реальности, но это не предметная реальность тоталитаризма или любого другого строя, это реальность отбора и расстановки слов, за пределами которой не существует самого предмета исследования.

__________


Второе схождение в ад: Варлам Шаламов

В то время, когда Андрей Платонов еще писал «Котлован» и «Чевенгур», Варлам Шаламов уже отбывал первый срок каторги в Вишере. Потом, спустя три года после того, как была написана повесть «Джан», он снова попал в мясорубку тридцать седьмого года, и его лагерная эпопея продолжилась до 1951 г. Эти даты (вместе со многими другими) - вехи политической и духовной ситуации эпохи.
Платонов, как Данте, проник в ад художественным чутьем. Шаламов жил в аду без малого два десятка лет.
Лагерная Колыма, по замечанию М. Геллера, не была местом наказания - как ад, сулимый религией за грехи. «В аду наказывают грешников, в аду мучаются виновные. Ад - торжество справедливости. Колыма - торжество абсолютного зла»49.
Почему абсолютного? Потому, что зло колымского ада - не только сумма страданий, которые испытывают заключенные, огромная часть которых страдает безвинно, будучи жертвами государственного террора, не имея за собой никаких преступлений. Зло абсолютно, поскольку оно превращает в себя все, что встретится на его пути. Оно уничтожает не только жизни своих жертв, но их души. В платоновском «Чевенгуре» души жертв расстреливали идейные убийцы. В колымском аду души убийц и жертв развращаются злом, которым пронизана вся лагерная жизнь. Это машина, производящая продукты духовного разложения.
Зло принимает разные формы. Среди них - фантасмагорический альянс между властью государства и уголовным миром, заключенный, чтобы лагерный ад уже одной только своей организацией подавлял любую возможную форму сопротивления и способствовал достижению целей, поставленных его создателями. Цели двойные. Лагерь - рабовладельческое предприятие, дающее экономическую выгоду, благодаря даровой рабочей силе; но кроме этой цели есть и другая, не менее важная - это машина насилия, с помощью которой власть уничтожает массы непокорных или неугодных ей людей.
Сговор государства с уголовниками - свидетельство всеохватности зла в аду. Герой рассказа «Эсперанто» (один из литературных двойников автора «Колымских рассказов) говорит: «Никакой разницы между блатарями, которые нас грабят, и государством для нас нет»50. Власть даже более преступна, чем уголовники, потому что она преступает собственные законы. Положение узников, которых мучают и грабят, безвыходно. Апеллировать к закону бессмысленно, сопротивление невозможно. Бороться в одиночку с бандитами - то же самое, что бороться с государством, силы неравны и поражение неизбежно. Общего сопротивления быть не может, его не допустит власть. Но никто из узников и не помышляет о совместной борьбе. Они не вступают ни в какие коммуникации, тем более в «экзистенциальные». Для этого у них нет ни физических, ни душевных сил.
Об этом рассказ «На представку», самый «колымский» из всей лагерной прозы Шаламова.
«Блатные» Наумов и Севочка играют в карты, «политические» - бывший инженер-текстильщик Гаркунов и автор (Повествователь) - отогреваются после ужина в бараке, где обитают «блатные», и наблюдают за игрой. Проигравший Наумов ищет, чем расплатиться с Севочкой.
«Тяжелый черный взгляд Наумова обводил окружающих. Волосы спутались. Взгляд дошел до меня и остановился.
Какая-то мысль сверкнула в мозгу Наумова.
- Ну-ка, выйди.
Я вышел на свет.
- Снимай телогрейку.
Было уже ясно, в чем дело, и все с интересом следили за попыткой Наумова.
Под телогрейкой у меня было только казенное нательное белье - гимнастерку выдавали года два назад, и она давно истлела. Я оделся.
- Выходи ты, - сказал Наумов, показывая пальцем на Гаркунова.
Гаркунов снял телогрейку. Лицо его побелело. Под грязной нательной рубахой был надет шерстяной свитер - это была последняя передача от жены перед отправкой в дальнюю дорогу, и я знал, как берег его Гаркунов, стирая его в бане, суша на себе, ни на минуту не выпуская из своих рук, - фуфайку украли бы сейчас же товарищи.
- Ну-ка, снимай, - сказал Наумов.
Севочка одобрительно помахивал пальцем - шерстяные вещи ценились. Если отдать выстирать фуфаечку да выпарить из нее вшей, можно и самому носить - узор красивый.
- Не сниму, - сказал Гаркунов хрипло. - Только с кожей...
На него кинулись, сбили с ног.
- Он кусается, - крикнул кто-то.
С пола медленно поднялся Гаркунов, вытирая рукавом кровь с лица. И сейчас же Сашка, дневальный Наумова, тот самый Сашка, который час назад наливал нам супчику за пилку дров, чуть присел и выдернул что-то из-за голенища валенка. Потом он протянул руку к Гаркунову, и Гаркунов всхлипнул и стал валиться на бок.
- Не могли, что ли, без этого! - закричал Севочка.
В мерцавшем свете бензинки было видно, как сереет лицо Гаркунова.
Сашка растянул руки убитого, разорвал нательную рубашку и стянул свитер через голову. Свитер был красный, и кровь на нем была едва заметна. Севочка бережно, чтобы не запачкать пальцев, сложил свитер в фанерный чемодан. Игра была кончена, и я мог идти домой. Теперь надо было искать другого партнера для пилки дров»51.
Что еще оставалось политическому зэку в последней драке с уголовниками? Пустить в ход зубы и умереть. Его «товарищи», в том числе те, кто мог бы украсть его свитер, будут безмолвствовать. Как овцы в платоновском «Джане».
«Суфьян с охотой стал резать под горло овец и первым отпивал кровь из горловых жил, а потом нацеживал ее в миску и давал пить другим, кто хотел. Очередные живые овцы стояли возле и внимательно глядели на убийство, не беспокоясь о себе, точно жизнь для них не имела преимущества. Баран же находился в отдалении, среди отары уцелевших овец, и подымал голову, чтобы лучше видеть действия Суфьяна. Когда осталось в живых лишь тридцать овец и четыре костра уже горело на становище, а многие овцы лежали голыми тушами, с худыми ляжками, с отверстиями в своих телах, полными крови и смертной жидкости, - баран закричал и повернул голову в пустое направление степи»52.
Оставшийся в живых Повествователь не кричит, как баран. Он с мертвенной иронией думает о новой заботе: надо искать другого партнера для пилки дров. Дрова - для обогрева барака, где живут убийцы, которые позволяют политическим заработать короткий обогрев после 14-часовой каторжной работы на колымском морозе, да еще подкормиться объедками от ужина уголовников.
Невозможно не только физическое, но и духовное сопротивление. Сохранить личность, превозмочь ад если не телом, то душой - возможность этого равна нулю.
О духовной смерти рассказать труднее, чем о физических страданиях и гибели. Для этого нет слов, а те, что в обиходе, произносятся как бы сквозь зубы, чтобы не было даже невольной лжи.
Это одна из главных особенностей шаламовской прозы. Она парадоксальна. Чуть ли не на каждой странице - столкновение и взаимное перетекание противоположных смыслов жизни и смерти, телесности и духовности, трагизма и ироничности описания адовой реальности. «Шаламов видит трагические парадоксы в самой жизни, он прибегает также к парадоксу как способу преодоления трагизма, ужаса и абсурда, в которые оказался погружен человек XX века»53. Почему именно к парадоксу?
Ю.А. Шрейдер заметил, что Шаламов прежде всего описывает реальность ада, в которую включен сам - не как посторонний свидетель, но как ее участник, которого адская реальность сделала своим со-участником. Попытка приподняться над реальностью, применять к ней статьи нравственных принципов, словно из судейского кресла, была бы заведомо фальшивым выгораживанием себя из всеобщности зла, как будто душа повествователя обладает каким-то особым иммунитетом и не подвластна растлению.
«Высшая объективность (по признанию Шаламова) достигается через максимальную субъективность творческого акта. Тем самым отрицается возможность сформулировать приемы своего творчества в понятиях и таким образом сделать их воспроизводимыми, отчуждаемыми от авторской личности, канонизируемыми.
Тайна Шаламова в глубоко личностном характере его творчества, в абсолютной неотчуждаемости последнего»54.
В этой неотчуждаемости личности автора - исток парадоксальности «Колымских рассказов». Его суд над реальностью есть и суд над самим собой. Он не щадит читателя, не тешит его иллюзией, что реальность ада есть лишь случайность, уродливый выверт, а не само бытие в своей подлинности. В то же время он не щадит и самого себя, ведь правда в том, что ад есть яд - и для его души. Художник не имеет права изменить правде, в первую очередь - правде о самом себе. «Свидетельство, являющееся творческим актом, это не только долг, уплаченный жертвам. Так понимаемое свидетельство для Шаламова это, прежде всего, победа над лагерем, над адом и над собственной смертью»55.
Но что это за победа? Ад не уничтожен, зло не отступило перед правдой. Победа могла бы быть не в морозном аду каторги, а в душах людей, брошенных в ад. Однако такую победу писатель не может одержать в одиночку. На это недостанет его жертвы, его жизни и смерти.
Его творчество - связь с людьми, которая могла бы стать основой для «экзистенциальной коммуникации» с ними. Могла бы - но станет ли? Двинутся ли навстречу ему души людей, преодолевая страх перед насилием и неуверенность в собственных силах?
Шаламов верит, что читатель не останется равнодушным. Не захочет избежать ощущения, будто это происходит с ним самим, как сползает с натруженных рук зэка пеллагрическая кожа, представит, как такие же руки стаскивают портянки с умирающего, но еще живого товарища, чтобы натянуть их на свои больные, обмороженные ноги. Он должен сам пережить последнее сожаление бывшего университетского студента Дугаева о том, что он «напрасно проработал, напрасно промучился этот последний сегодняшний день» своей жизни, которая сейчас оборвется выстрелом у забора с колючей проволокой56. И услышать, как свои собственные, слова «привилегированного зека» Добровольцева: «А я, - голос его был покоен и нетороплив, - хотел бы быть обрубком. Человеческим обрубком, понимаете, без рук, без ног. Тогда бы я нашел в себе силу плюнуть им в рожу за все, что они делают с нами…»57
Примерить на себя зло, чтобы узнать свои силы сопротивляться ему. Это рискованный путь, но другого нет.
Нельзя одолеть зло проповедью, идеологическими или моральными заклинаниями, подгонкой жизни под избранный по тем или иным, сколько угодно высоким, соображениям шаблон описания. Зло не боится этого, оно уверено в силе своей очевидности. Проповедник-моралист, который пытался бы победить зло инвективами, только способствует его торжеству своей беспомощностью. Нельзя сражаться со злом на ходулях.
Художник облекает свою правду в маскхалат иронии58, под которым можно какое-то время вжиматься в реальность, не отождествляя себя с ней, но и без обличительного пафоса, легко сходящего к бытовой истерике.
Шаламов понимает, до какого сжатия может дойти внутренний мир человека в аду. Он по опыту знаком с соблазном купить хотя бы малое послабление страданий ценой компромисса со злом, сговора с бандитами. Таков Крист, еще одно альтер эго Повествователя, из рассказа «Артист лопаты». Он пытается расположить к себе бригадира Косточкина, циничного мерзавца, обслуживающего лагерных «блатарей». Косточкин отдает «авторитетам» деньги, заработанные зэками, надрывающимися за лишний кусок хлеба под угрозой физической расправы. Попытка заканчивается, как тому и следует быть: бригадир избивает польстившегося на его милость зэка. Крист - жертва веры в искренность и доброжелательство, словно бы им было место в аду. В этом не только его беда, но и вина.
В другом рассказе тот же Крист встречается с молодым следователем, который внезапно, увидев прекрасный почерк зэка, проникается симпатией к невинному человеку с интеллигентным прошлым и сжигает его сфабрикованное «дело». Жизнь в аду - игра случайностей. Кому-то может повезти, смерть пройдет мимо.
«Уже многие товарищи Криста были расстреляны. Был расстрелян и следователь. А Крист был все еще жив и иногда - не реже раза в несколько лет - вспоминал горящую папку, решительные пальцы следователя, рвущие кристовское “дело”, - подарок обреченному от обрекающего.
Почерк Криста был спасительный, каллиграфический»59.
«Не реже раза в несколько лет.» Память о странном спасении мучительна, она заставляет снова ощутить себя на пороге бессмысленной гибели. Всплески сочувствия и достоинства опасны. А каждый прожитый в лагере день приближает дно духовного падения. Растление не знает предела. Инстинкт выживания вытесняет моральные принципы, как не имеющие смысла в реальности ада.
Бывший врач Глебов со своим приятелем Багрецовым крадутся, пока лагерь спит, к забросанной камнями яме, где схоронено тело погибшего зэка («Ночью»).
« - Молодой совсем, - сказал Багрецов. Вдвоем они с трудом вытащили труп за ноги. - Здоровый какой, - сказал Глебов, задыхаясь. - Если бы он не был такой здоровый, - сказал Багрецов, - его похоронили бы так, как хоронят нас, и нам не надо было бы идти сюда сегодня. Они разогнули мертвецу руки и стащили рубашку. - А кальсоны совсем новые, - удовлетворенно сказал Багрецов. Стащили и кальсоны. Глебов запрятал комок белья под телогрейку. - Надень лучше на себя, - сказал Багрецов. - Нет, не хочу, - пробормотал Глебов. Они уложили мертвеца обратно в могилу и закидали ее камнями. Синий свет взошедшей луны ложился на камни, на редкий лес тайги, показывая каждый уступ, каждое дерево в особом, не дневном виде. Все казалось по-своему настоящим, но не тем, что днем. Это был как бы второй, ночной, облик мира. Белье мертвеца согрелось за пазухой Глебова и уже не казалось чужим. - Закурить бы, - сказал Глебов мечтательно. - Завтра закуришь. Багрецов улыбался. Завтра они продадут белье, променяют на хлеб, может быть, даже достанут немного табаку.»60
Кальсоны погибшего зэка нужны пока еще живым, чтобы продлить существование в морозном колымском аду. О сущности, о душе или об «экзистенциальной коммуникации» лучше не поминать, такие слова мертвы, а их смерть как раз и есть условие выживания.
Не больше трех недель, за такой срок колымский ад «вытряхивал» из человека то, что называют «духом»: способность удерживать в себе ценностные ориентиры поступков и мыслей, которым в «доколымском» мире придавали значение основ человеческой жизни. Колымский лагерь - ночь бытия. Кто осудит голодных и холодных зэков за мародерство? Поза моралиста - маска лицемерия.
Писатель спустился в ад не добровольно, его туда загнали. Но сошествие состоялось. Он никого не спас, не вывел из ада, да и сам вышел из него почти случайно, так сложилось. Он стал должником судьбы, давшей ему шанс - на что?
«Как рассказать об этом?.. Как показать, что духовная смерть наступает раньше физической смерти? И как показать процесс распада физического наряду с распадом духовным? Как показать, что духовная сила не может быть поддержкой, не может задержать распад физический?»61
Есть ли такие слова и кому они нужны? Тем, кто был в аду, и без того все известно. А кто там не был, смогут ли, захотят ли понять сказанное? Ведь такие слова разрушают не только обжитый мир обыденности, но и дорогие вымыслы о культуре, духовности и нравственных ценностях.
Правда о рукотворном аде способна обрушить культурные устои человеческого сознания. Так нужна ли такая правда, может ли она стать победой над злом?
Т. Адорно, ошеломленный опытом Второй мировой войны и нацистских лагерей смерти, сказал, что после Освенцима разговоры о культуре в лучшем случае - «мусор», застрявший в головах интеллектуалов, а в худшем - согласие с ценой, какую человечество платит за возможность и впредь пребывать в спокойном доверии к своей истории. Не то ли самое можно было бы сказать и об опыте лагерной Колымы?
Шаламов видел свой долг не в том, чтобы стать свидетелем обвинения на воображаемом суде, где бы шло дело о преступлениях против человечности. Он выполнил другую задачу: вывел ад из потусторонности, приблизил его к осязаемой повседневности. Ему надо было исследовать глубинную, не ограниченную какой-то исторической конкретностью причину того, что ад есть вид человеческого общежития, реализуемый, когда отсутствуют к тому препятствия.
Поистине леденящий вопрос: ад - это насилие над человеческой сущностью или, напротив, ее проявление? Такой вопрос жесток сам по себе, независимо от возможного ответа. Не каждый имеет право его задать.
Ф.М. Достоевский в «Записках из Мертвого дома» хотел было показать, что испытание каторгой может иметь и целебную силу: оно способно воскресить и возвысить человека, чья душа развращена и унижена привычным злом. Но в «Братьях Кармазовых» он дает своему герою, философу Ивану, мощный аргумент против «апологии страдания»: если жизненная мука есть «крестный путь», по которому человек идет вослед Христу, чтобы очиститься от греха и вины, то за что и зачем страдают невинные и не согрешившие? Например, замученные младенцы? Непостижимость ответа заставляет Ивана остаться при своем сомнении, противопоставив его вере в справедливость Бога. Что могло бы опровергнуть его «бунт»?
Достоевский полагал, что нашел это опровержение. Оно возникает не в диалектических пассажах, но в трагической судьбе бунтаря: оставив упование на Бога, Иван оказался бессильным против посланника ада, уличившего его в подспудном лицемерии. Взяв на себя роль защитника невинности от несправедливости божьей, он на деле стал вдохновителем и невольным соучастником отцеубийства. Разрыв с Богом означает союз со Злом. Никакая диалектика не может изменить этого. Ивана поглощает ад безумия.
Евгений Трубецкой, осмысливая урок Достоевского, писал: «Чтобы подняться духом над житейской суетой к полноте вечного смысла и вечной жизни, нужно ощутить всем существом весь этот ужас мира, покинутого Богом, всю глубину скорби распятия. <...> Путь ко всеобщему преображению лежит через величайшее в мире страдание. Оно и понятно: тот поворот человеческой воли от мира к Богу, без коего не может совершиться всеобщий, космический переворот преображения твари, не может быть безболезненным»62.
Не так уж это и понятно. Если на одной чашке весов лежит безмерное страдание человека, а на другой весь ужас оставленного Богом мира, то взвешивание - нелегкая задача. Вопрос Ивана Карамазова остается без ответа. Ведь если безвинные страдания почему-то необходимы для «преображения твари», то не следует ли из этого, что никакое преображение вовсе не возможно, ибо неприемлема его цена, а мир давно и безвозвратно оставлен Богом. Нужна сверхчеловеческая сила веры, чтобы не допустить в свою душу убийственный довод неверия.
Шаламов отбрасывает весы. Мысль о спасительности страдания в колымском аду представляется ему ложной:
«Лагерный опыт - целиком отрицательный, до единой минуты. Человек становится только хуже. И не может быть иначе. В лагере есть много такого, чего не должен видеть человек. Но видеть дно жизни - еще не самое страшное. Самое страшное - это когда это самое дно человек начинает - навсегда - чувствовать в своей собственной жизни, когда его моральные мерки заимствуются из лагерного опыта, когда мораль блатарей применяется в вольной жизни. Когда ум человека не только служит для оправдания этих лагерных чувств, но служит самим этим чувствам»63.

(окончание здесь)

Tags: Андрей Платонов, Варлам Шаламов, Владимир Порус, русская литература, тоталитарный режим, философия
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Comments allowed for members only

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments